Круглый год - Страница 32


К оглавлению

32

— Ну, словом сказать, того, с которым покойный Simon однажды распорядился…

— И это ты преувеличиваешь: совсем это не так было. Конечно, Филофей Иваныч был тогда дурной, а я ничего не понимала и пожаловалась… Впрочем, Simon был всегда к нему несправедлив… Ah! les hommes sont si méchants!

Она остановилась, и на этот раз уж не две, а ровно четыре слезинки выкатились из ее глазок.

— Ну, не огорчайся, душа моя, ведь я пошутил! — постарался я утешить ее, — говори же, что нужно тебе для Филофея Иваныча?

— Ты знаешь, как много наше семейство ему обязано. Даже Simon — и тот отдавал ему справедливость. Так что ежели Теодор имеет христианские правила, то это именно только благодаря ему.

— Ну-с, так чем же я могу быть ему полезным?

— Нельзя ли, голубчик, как-нибудь устроить его при вашей литературе?

— Как это — при литературе?

— Ну, да, место какое-нибудь… ты это можешь, cousin! он говорил мне, что ты все, все можешь!

— Разве он пишет?

— Ах, он ужасно пишет! он целый день, целый день пишет! и даже один сам с собою декламирует! Некоторое он и мне читал… право, нисколько не хуже «Бедной Лизы»… Голубчик! прочти!

При этой просьбе les pieux souvenirs окончательно исчезли. Мне вдруг показалось, что я очутился в каком-то темном складе, где грудами навалены куколки, куколки, куколки без конца. Отличные куколки, лучшие в своем роде. Одеты — прелесть; ручки, ножки, личики, грудки — восторг; даже звуки какие-то издают, делают некоторые несложные движения головкой, глазками. Словом сказать, любую из них посадил бы в гостиную и любовался бы, как она глазки заводит. И вдруг одна из куколок встает и говорит: покажите, пожалуйста, как мне пройти в литературу! это я не для себя прошу… фи! а для Филофея Иваныча! И при этом начинает лепетать: «Бедная Лиза», «Марьина Роща», «Сарепта», «Вадим»… Куколка, куколка! да ведь ты картонная! как это язычок твой выговорил: ли-те-ра-ту-ра? — Ах, это не я, это Филофей Иваныч… Как тут быть? Начать объяснять, что литература есть нечто серьезное и совсем не кукольное — не поверит; доказывать, что «Бедная Лиза» давно уж не представляет достаточного мерила для сравнения — не поймет…

Но тем-то именно и сильны куколки, что они ничего не понимают. И ежели, при этой силе непонимания, найдется мудрец, который овладеет ею и добьется, что куколка что-нибудь затвердит, то она, в пользу этого затверженного, способна будет на всякие доступные куколке подвиги. Будет с утра до вечера повторять одно и то же слово, будет сердиться, ронять слезки, жаловаться на судьбу. И непременно в конце концов чего-нибудь добьется: если не прямо несообразность какую-нибудь вынудит сделать, то заставит наобещать с три короба, налгать.

— Послушай, Наташа, неужели ты не знаешь, что литература — это своего рода республика, в которой таких мест, куда бы можно было «пристроить», не полагается? — спросил я, вместо ответа.

Я нарочно употребил такой оборот речи, чтоб она не сразу могла понять. Я думал: надо ее поразить чем-нибудь помудренее, заставить ее сначала прислушаться, постараться заучить. Она заучит, перескажет Филофею и, разумеется, переврет. Выйдет сначала одно недоразумение, потом еще недоразумение, потом десятки, сотни недоразумений — смотришь, ан время-то и прошло. Однако ж она даже и этой перспективы меня лишила.

— Значит, вакансий в эту минуту нет? — воскликнула она с неподдельной горестью.

— Не только в эту минуту… ах, пойми меня, ради Христа! ни в эту, ни в другую минуту, никогда вакансий не полагается! От природы их нет.

— Ах, ты меня обманываешь!

— Да нет же! если мне не веришь, кого хочешь спроси. Ну, Теодора.

— Теодор, напротив, говорит, что у вас беспрестанно места открываются. Да это так и должно быть, потому что как же иначе, без подчиненных, вы книжки бы издавали!

— Да очень просто; напишет кто-нибудь с воли хорошую вещь, ее и печатают!

— Ах, так ведь у него — много! Он целый большой сундук с собою привез!

— Ну, вот ты ему и скажи: пускай принесет. Конечно, не сразу весь сундук, а понемножку.

— И ты сейчас ему жалованье положишь?

Мне вдруг надоело. Мне даже показалось, что совсем это не куколка, а просто замоскворецкая тетеха, которая дремлет и во сне веревки вьет.

— Ну да! назначу! назначу! — крикнул я, чтоб как-нибудь покончить.

Однако ж мой тон огорчил ее.

— Вот ты и рассердился! — пролепетала она сквозь слезки, — сейчас был милый, а теперь… дурной! А я все-таки тебе благодарна. Хоть рассердился, а доброе дело сделал. И я доброе дело сделала… хоть и рассердила тебя.

С этими словами она встала и начала прощаться.

— Ну, до свидания, мой родной. Благодарю, что побаловал. За все, за все благодарю вообще… И за себя, и за Теодора, и за Филофея Иваныча.

— Что ж ты заспешила! скажи, по крайней мере, что предполагаешь делать летом! ведь Монрепо-то уже нет?

— Да, уж нет! И как мне было грустно, если бы ты знал, когда Теодор написал, что наше милое Монрепо продано… Ведь там мой добрый, милый Simon…

Опять les pieux souvenirs. И слезки, счетом две.

— Теперь теснимся как-нибудь у Теодора, а там… Скучно у вас, cousin! Нет, что ни делайте, а все-таки не Париж! Нет, ты представь себе: Париж, да если при этом Henri Cinq — ведь это что-то волшебное!

— Ну, этого-то, пожалуй, не дождешься!

— Нет, это непременно будет. Вообрази себе, какой однажды со мной случай был. Стою я в la Chapelle и молюсь. И вдруг — сама не знаю как — запела Vive Henri Quatre! vive ce roi vertgalant! И с тех пор я верю, что французы когда-нибудь одумаются и обратятся к Henri Cinq.

— А покуда тебя за пенье, конечно, au violon?

32