— Глумов! да перестаньте вы, ради Христа! — взмолилась Поликсена Ивановна.
Глумов умолк, мы же вновь, словно сговорившись, возопили:
— Господи! да неужто ж это не кошмар!
Но немного погодя дар слова обуял Тебенькова.
— Позвольте, господа! — сказал он, — я нахожу, что Глумов только отчасти прав. Нет спора, что участь быков блаженна, однако ж и они, как о том свидетельствуется во всех курсах зоологии, в виду известных пертурбаций природы, имеют свойство выражать беспокойство и даже страх. А именно, в Лиссабоне…
— Ах, господа, господа! — и т. д.
Словом сказать, вопросу о быке и его свойствах так и не суждено было пройти сквозь горнило всестороннего обсуждения. Наступило настоящее, серьезное молчание, такое молчание, о котором принято говорить: дурак родился! — так что некоторое время только и слышно было, как Плешивцев дует в блюдечко с чаем, а Глумов грызет баранки. Как вдруг в комнату, словно буря, влетел десятилетний первенец Положиловых, Ваня, и крикнул:
— Господи! да неужто ж…
Это было так неожиданно и в то же время до того совпало с настроением минуты, что мы не выдержали и расхохотались. Мальчик остановился и изумленными глазами оглянул нас.
— Что тебе? об чем ты, голубчик? — обратилась к нему Поликсена Ивановна.
Но мальчик уж заупрямился и только после долгих расспросов и удостоверений, что «дяденьки» смеются совсем не над ним, а сами над собой, открылся, что вопрос его заключался в том: неужто ж и завтра, и послезавтра, и послепослезавтра — каждый день всё греческие склонения будут?
— По обстоятельствам нынешнего времени… — начал было объяснять Тебеньков, но Поликсена Ивановна так строго взглянула на него, что я невольно уподобил ее рокочущей львице, у которой замыслили отнять ее детеныша.
— Друг мой! — сказала она Ване, — никогда не позволяй себе роптать! Добрый мальчик должен беспрекословно выполнять то, чего требуют наставники, а не жаловаться на судьбу. Теперь, быть может, тебе и трудненько кажется, но зато в будущем как отрадно…
Она не докончила, утерла Ване носик и, подавая ему бублик, присовокупила:
— На, кушай, Христос с тобой! А так как ты у меня пай-мальчик и наверное уж приготовил к завтрему уроки, то скажи Аринушке, что бай-бай пора.
Эпизод с Ваней на этом и кончился, но однажды потревоженная «каверза» (дар слова) уже не унималась. И я первый ощутил на себе живучесть ее.
— Получил я на днях письмо от одного приятеля, — сказал я. — Пишет: прочитал я твое «Монрепо», и, воля твоя, куда как не понравился мне тон этой книги! Уныние, говорит, какое-то разлито, а, говоря по совести, что же такое уныние, как не рабская покорность судьбе, осложненная рабским же казанием кукиша в кармане? И в газетах, говорит, тебя за это упрекают, и, по мнению моему, правильно. Потому что, по нынешнему времени, больше, нежели когда-либо, требуется не уныние, а дерзновение. «Молодцом надо быть, мой друг, молодцом!»
— Так он был за собственный свой счет и помолодечествовал! — подсказал мне Плешивцев.
— Так было и хотел я ему сгоряча ответить; но потом рассудил, и стыдно сделалось. Как это, думаю, с больной головы на здоровую сваливать? Ведь он, пожалуй, ответит: я, друг сердечный, дерзать не обязывался, а ты не токмо обязывался, но даже жить, так сказать, с этого начал. Все, скажет, дерзал да дерзал, и вдруг, в самую нужную минуту: не хочет ли кто за меня подерзать?
— Жестоко, но справедливо, — похвалил Глумов. — Как же ты думаешь поступить? Полагаешь ли продерзостно объявить поход или за безопаснейшее сочтешь и впредь в унынии пребывать?
— То-то и есть, что сам не знаю. Понимать-то и я хорошо понимаю, что большой заслуги в унынии нет, да что ж будешь делать, коль скоро уныние, одно уныние так на тебя и плывет, так и давит тебя?
— А коли давит, так совсем, значит, замолчи!
— Думал я и так, да, во-первых, привычка… А во-вторых, ежели замолчать — что же из этого выйдет? одним молчанием больше — только и всего.
— И это… жестоко, но справедливо!
— Да и в-третьих, — откликнулся Положилов, — как еще на молчание-то посмотреть! все говорил да говорил, и вдруг — молчок! с какою целью? почему?
— Гм… да! и это, брат… тоже — статья в своем роде! — согласился Плешивцев.
— Ну, так, стало быть, дерзай! — посоветовал Глумов, — перекрестись и дерзай!
— Да ведь и дерзать… как тут дерзнешь! — оправдывался я. — Вопросы-то нынче как-то ребром встали… ужасно неприятные, назойливые вопросы! А кроме того, и еще: около каждого вопроса пристроились газетные церберы. Так и лают-надрываются, так и скачут на цепи! Положим, что укусит он и не больно, а ну, как он — бешеный!
— И даже почти наверное, — подтвердил Тебеньков.
— Не почти, а просто наверное, — усугубил Глумов.
— Таким-то родом я и раздумываю… С одной стороны, несомненно, что вопросы ребром встали, а с другой стороны, как будто и совсем их нет. Встали ребром — да куда-то и пропали за пределы компетентности. Или яснее сказать, есть вопросы, да мы-то не компетентны оказались, чтобы судить об них.
— Да, да. Вот как теперь: собрались мы здесь, а говорить нам не об чем. Унывать приходится.
— Ну, брат, о подоплеке-то и теперь… — возразил было Тебеньков.
— Нет, и о подоплеке… Смотря по тому, какая подоплека и в какое время.
— Вы, господа, с подоплекой не шутите! По-нынешнему — ведь это красный фантом!
— Жестоко, но… справедливо!
— Да нет, что подоплека! до подоплеки ли уж! — продолжал я. — Возьмем самый несложный и, по обстоятельствам, даже самый естественный вопрос… например, хоть о пользе содержания козла в огороде… Сколько в былое время передовиков на этом вопросе репутацию себе сделали! А нынче пробуй-ка его со всех сторон рассмотреть — ан вдруг из всех литературно-ретирадных мест полемический залп! Козел! что такое «козел»? Огород! что такое «огород»? с какой стати вдруг об «огороде» речь заведена? что сим достигается? и в скольких смыслах надлежит «оное» понимать?